Потерянное поражение

После Второй мировой войны, конечно, надо признать, победители создавали Ялтинскую систему под себя, а потом, после холодной войны, якобы победители в холодной войне начали создавать под себя, корректируя эту Ялтинскую систему, – вот в чём проблема. Владимир Путин     На протяжении всей постсоветской истории российский политический истеблишмент испытывает сложные чувства по поводу окончания холодной […]

Май 1, 2025 - 12:02
 0
Потерянное поражение

После Второй мировой войны, конечно, надо признать, победители создавали Ялтинскую систему под себя, а потом, после холодной войны, якобы победители в холодной войне начали создавать под себя, корректируя эту Ялтинскую систему, – вот в чём проблема.

Владимир Путин

 

 

На протяжении всей постсоветской истории российский политический истеблишмент испытывает сложные чувства по поводу окончания холодной войны.

С одной стороны, это историческое событие (или даже цикл событий) остаётся поводом для почти бесчисленных спекуляций (наподобие концепции «множественного предательства», активно развиваемой отдельными отечественными парламентариями). С другой – российские политики предпочитают избегать даже возможности представить конец холодной войны как поражение своей страны. В 1990 г. в Нобелевской речи Михаил Горбачёв скажет, что холодная война «прекращена», а «на континенте нет ни одной страны, которая не считала бы себя полностью суверенной и независимой». В 1992 г. Борис Ельцин, отвечая на позицию Джорджа Буша, заявит, что «не США, а мы все выиграли холодную войну». Наконец, уже в 2004 г. на пресс-конференции памяти скончавшегося Рональда Рейгана Горбачёв предъявит ещё более интересную конструкцию: «Я думаю, что мы все проиграли в холодной войне <…> мы выиграли только тогда, когда холодная война закончилась».

Конечно, человек устроен так, что не любит проигрывать, и подвергает забвению свои даже вполне однозначные ошибки и промахи.

Однако превращение одного из ключевых событий новейшей истории в потерянную её страницу, несомненно, является характерной чертой современного идеологического производства.

Впрочем, как писал Лешек Колаковский, порой «самообман – необходимая часть жизни и индивида, и нации: он придаёт нам чувство моральной защищённости». Как и в случае с событиями 1993 г., когда российская демократия нашла себе прочное конституционное основание в танковых залпах, изменения миропорядка в рамках развала СССР хоть и назовутся «крупнейшей геополитической катастрофой XX века», не будут квалифицироваться как поражение. Обстоятельства этого забвения являются ключевым предметом настоящей статьи.

 

Победа или ликвидация?

 

Холодная война, безусловно, была довольно странной войной. Даже не в том отношении, что её стороны практически не сталкивались в прямом вооружённом конфликте, – а в том, что на всём её протяжении одна из сторон решительно отказывалась вообще говорить о победе. В отличие от американского руководства, в целом последовательно отстаивавшего именно линию победы, советские партийные деятели в своём идеологическом канцелярите создавали подчас занимательные выражения, которые, однако, объединяло нежелание ставить рядом со словом «война» вполне ожидаемое слово «победа».

Так, в 1956 г. КПСС будет обсуждать «ликвидацию»[1] и «банкротство»[2] холодной войны, в 1962-м – «борьбу против»[3] неё, в 1976-м – «поворот от холодной войны к разрядке напряжённости»[4]. «Мы не начинали холодную войну и не хотим её продолжения. Мы хотим покончить с ней немедленно, не добиваясь победы», – скажет в 1959 г. на XXI съезде КПСС Анастас Микоян, и в заключительном слове такую позицию поддержит Никита Хрущёв («Советский Союз не хочет выигрыша в холодной войне ни для себя, ни для США, да и вообще холодную войну нельзя выиграть»[5]). Самым популярным идеологическим оборотом, связанным с холодной войной, станет именно призыв к её «ликвидации» – этот рефрен будет повторяться практически на каждом съезде КПСС вплоть до XXV-го. В отношении какой-либо другой войны выражение «ликвидация» никогда не упоминалось и не упоминается по сей день[6]. Впрочем, руководители КПСС вообще редко отзывались о холодной войне именно как о войне, используя другие конструкции («метод холодной войны»[7], «теория холодной войны»[8], «политика холодной войны»[9], «курс холодной войны»[10]). Однако даже со стороны партийных лидеров было бы наивностью считать, что и другая сторона процесса, пусть даже и риторически, но обозначаемого как «война», не считает данный процесс таковым в самом что ни на есть прямом понимании.

И действительно, на фоне призывов социалистического лагеря «ликвидировать холодную войну» американские политики занимали принципиально иную – и куда более жёсткую – позицию, подразумевая противостояние, у которого должен быть победитель и, конечно же, проигравший. В 1953 г. в прощальной речи президент Гарри Трумэн скажет: «Если уж моё президентство пришлось на начало холодной войны, следует заметить, что за эти восемь лет мы проложили курс, который может привести к победе в ней»[11]. В том же году сменивший его на президентском посту Дуайт Эйзенхауэр заявит, что «есть только один верный способ избежать тотальной войны – и это победа в холодной войне»[12]. В 1977 г. в беседе со своим советником Ричардом Алленом будущий президент Рональд Рейган скажет: «У меня есть простое – некоторые бы ­даже сказали, “поверхностное” – представление об американской политике в отношении Советского Союза. Оно таково: мы побеждаем, они проигрывают»[13].

 

Поразительно до поражения

 

Как определить такой итог длительного и напряжённого противостояния, когда одна из сторон прекращает существование «как субъект международного права» и даже как «геополитическая реальность»[14]? Удивительно, но одновременно с вполне сложившимся употреблением таких выражений, как «развал», «распад», «крушение» и даже «коллапс» – не говоря уж о названии знаменитой книги Егора Гайдара «Гибель империи», – люди, пережившие утрату собственной «геополитической реальности», предпочли всячески избегать даже возможности охарактеризовать подобный драматичный опыт как «поражение». У этой причудливой афазии можно выявить три основные причины.

Во-первых, несмотря на пацифистскую риторику («лишь бы не было войны») и «светлые»[15] декларации о мирных намерениях Советского Союза, сложно отрицать выраженную милитаризацию политического дискурса СССР. «Готов к труду и обороне», «завоевания Октября», «классовые сражения», «мобилизация масс», «битва за урожай» – даже эти отдельные примеры меркнут в контексте мощного культурного импульса, связанного с победой в Великой Отечественной и, шире, Второй мировой войне. Историк Марк Эделе даже называет сформированное в СССР идейно-идеологическое пространство «культурой победы»[16] (в первую очередь именно военной). Сотни улиц в советских городах названы в честь героев войны, военачальников и полководцев; именно в советское время военные парады стали традиционным элементом массовых праздничных мероприятий. Вплоть до конца 1960-х гг. они на общегосударственном уровне регулярно проходили в рамках Первомая, до 1990 г. включительно – 7 ноября, в памятный «День Великой Октябрьской социалистической революции». Подчёркивание военных подвигов и обязательности срочной службы, популяризация военно-спортивных игр (таких как появившаяся в 1960-е гг. «Зарница») и соответствующей лирики стали непременным элементом государственной идеологической работы. Как указывают исследователи, только в 1956–1957 учебном году проведено 7715 встреч с Героями Советского Союза, участниками Великой Отечественной войны, партизанами с охватом 643 815 человек и проведено 2024 экскурсии по местам боёв Советской армии[17]. В 1967 г. возобновлена допризывная подготовка для учащихся средних школ и учреждений профессионального образования[18]. Характерна и сухая статистика: даже в период «разрядки» (после подписания Хельсинкского акта и до вторжения в Афганистан) численность советских вооружённых сил составляла более 3,6 млн человек (1977)[19], примерно 1,4 процента от всего населения страны; для сравнения, американский показатель был существенно ниже (≈0,95 процента), западногерманский – ниже почти в два раза (0,7 процента), китайский – почти в три (≈0,48 процента). Доля оборонных расходов в бюджете страны в течение 1980-х гг. не падала ниже 16 процентов[20].

Подобная милитаризация сформировала примечательное отношение к потенциальному обсуждению распада СССР как «поражения». Страна не подверглась «воздействию средствами вооружённой борьбы» с последующей «утратой боеспособности» в «результате применения средств поражения» – значит, даже масштаб исчезновения «геополитической реальности» не может считаться достаточным основанием для того, чтобы рассматриваться как «поражение». Ни вывод войск из Афганистана, ни передача КНР острова Даманский, ни даже очевидно проигранная советско-польская война 1919–1921 гг. также не описывались как «поражение». Ведь в результате всех названных событий печальные итоги конкретных военных конфликтов не затрагивали само существование советского государства.

Вторая причина намеренного забвения поражения в случае краха СССР находится в психологической плоскости, лишь отчасти связанной с описанной ранее милитаризацией советской жизни. На протяжении значительной части истории, в том числе и в досоциалистический период, руководители государства подчёркивали непобедимость России и неспособность сломить её в результате внешнего воздействия. Это касалось даже событий Крымской войны 1853–1856 гг., которые, по выражению историка Ольги Павленко, уже в последовавшие за поражением десятилетия станут «символом русского духа» и почвой для «нового героического духа непобежденной нации»[21]. В советский период непобедимость осталась значимым элементом публичной риторики – в виде «непобедимого знамени»[22], «непобедимости партии»[23] или даже «Союза нерушимого»[24]. Мотив несокрушимости и непобедимости сплетался с восприятием окружающей реальности как вечной и неизменной, преисполненной «вечной дружбы народов»[25], «вечно живого ленинизма»[26], «вечного мира»[27] и «вечно юным» комсомолом[28]. На фоне многолетней, почти монументальной привычки к собственной «непобедимости», передающейся из поколения в поколение, объективное принятие крушения собственной государственности представлялось в высшей степени непростой задачей. Как справедливо указывает Алексей Юрчак, «советская система казалась <…> вечной и неизменной, а быстрый её обвал оказался для большинства неожиданностью»[29]. Реакцией на эту катастрофу стали многочисленные «защитные механизмы», рационализировавшие или даже прямо отрицавшие случившееся.

И если для многих людей СССР оставался желанной и неизжитой реальностью, то несложно понять, насколько неуместным казался для них ярлык «поражения» в холодной войне.

Третья причина отрицания «поражения» (вероятно, наиболее позитивистская и безоценочная из всех излагаемых) заключалась в том, насколько прежним оказался дивный «новый» мир. Причудливым образом по итогам коллапса одного из полюсов миропорядка архитектура международных отношений не претерпела тектонических изменений. Казалось бы, биполярная система, лишившись одной из своих «ног», должна была если не рухнуть, то точно перестроиться и приобрести совершенно новый вид, став, к примеру, однозначно однополярным миропорядком. Хотя влиятельные оптимисты, провозгласив «конец истории», пришли именно к последнему выводу, обывателю было сложно заметить перемены: Россия стала не только «правопреемником СССР на своей территории», но и «государством-продолжателем Союза ССР»[30], она унаследовала место в Совете Безопасности ООН, получила полный контроль над советским ядерным арсеналом, сохранила территориальную целостность РСФСР и инициировала целый ряд важнейших международных взаимодействий как на постсоветском пространстве (СНГ, ОДКБ), так и за его пределами (СНВ-1, СНВ-2, акт Россия–НАТО). СССР исчез с карты мира, но в большинстве оставленных им кресел достаточно быстро расположилась Россия. Несмотря на изменение соотношения сил, при нужной внутриполитической риторике его было нетрудно скрыть – переиздание великодержавных настроений не сдерживали ни новые экономические реалии, ни иные отношения со странами «первого мира».

 

Заключительный реваншизм

 

Ещё одной интересной особенностью «потерянного поражения» новейшей российской истории является парадокс: не признавая распад советской государственности проигрышем в холодной войне, политические деятели не стесняются реваншистских настроений и настойчивого стремления компенсировать неудачу – случившейся, но не проговариваемой напрямую. В результате история России оказалась в плену описаний, утверждающих катастрофу и крах, разрушение страны и уничтожение культуры, похороны великой державы и игнорирование национальных интересов, но без указания на поражение в биполярном противостоянии.

В 1990-е гг. подобные нарративы были в основном прерогативой оппозиционных руководству страны партий и движений. «Гордость и честь советского человека должны быть восстановлены в полном объёме», – говорилось в заявлениях ГКЧП 18 августа 1991 года[31]. «Первостепенная задача всего общества, всех россиян – немедленно приступить к благородному делу возрождения России», – утверждали в октябре 1993 г. Александр Руцкой и Руслан Хасбулатов[32]. В 1995 г. программа КПРФ декларировала, что «гневный протест и возмущение угнетённых сливается с болью патриотов за поруганную честь державы»[33], а блок «Коммунисты – Трудовая Россия – За Советский Союз» выступал за «возрождение нашей великой Родины»[34].

Позже критический запал стал частью риторики «системных» политиков и власти. Так, в 1999 г. призыв к возрождению России четырежды использует в статье «Россия на рубеже тысячелетий» Владимир Путин[35]. Три года спустя образ «общественных сил, готовых поддержать возрождение России» появился в неодобренном, но увидевшем свет «манифесте» партии «Единая Россия»[36]. В 2006 г. один из лидеров «ЕР» Олег Морозов скажет: «Мы партия исторического реванша <…> в том смысле, что власть должна вернуть гражданам то, что она забрала: великую страну, которая развалилась»[37]. Популяризацию таких рассуждений несколько лет спустя прекрасно прокомментирует на страницах «России в глобальной политике» Николай Спасский: «Пока отечественная элита не предложит альтернативы сверхдержавным устремлениям, и пока общество не примет эту альтернативу, игра вокруг сверхдержавности всё равно будет продолжаться <…> эта ностальгия по сверхдержавности – практически исключительно на идеологическом, политическом, психологическом и особенно атрибутивно-пропагандистском уровне – затрудняет поиски реальной национальной идеи и формирование настоящей, работающей национальной стратегии»[38].

Этот парадокс – желание реванша при отрицании поражения – дал ещё более удивительные проявления, и не столько в России, сколько за её пределами. Да, отечественный политический строй в определённой степени оказался пленён реваншизмом как несущей конструкцией, обосновывающей обращение как к риторике «исторической справедливости» (и, соответственно, несправедливости), так и к возвращению себе то ли утраченного, то ли осложнённого «величия» (блестящий разбор этого мотива недавно осуществил Анатолий Решетников).

Однако российская жажда компенсации («мне отмщение, и аз воздам») оказалась сопряжена и синхронна с другими комплексами, обретшими глобальное измерение.

США, будто бы подошедшие к пику могущества, вдруг глубоко озаботились грядущим концом доминирования. О «восстановлении цивилизационного могущества» и «великом возрождении нации» (中华民族伟大的振兴) заговорил Китай. И даже индийская «самая большая демократия в мире» продолжает требовать для себя достойного места под геополитическим солнцем. Список крупных assertive challengers (куда сегодня включается даже Франция с её проповедями общеевропейского «добра с кулаками») можно продолжать меньшими (но не менее заметными) странами – Венгрией и Польшей, Турцией и Азербайджаном, Израилем и Зимбабве. Триумфальная поступь глобализации споткнулась о коллективные беспокойства и частные неврозы, а государства, прежде охваченные лихорадкой экономического роста, обратились в участников эмоциональной и, как правило, надуманной «гонки восстановления попранного». Картина удивительная: по поводу несправедливости миропорядка переживают все страны, являющиеся постоянными членами Совета Безопасности ООН. То есть те, кто, по сути, ответственен за состояние самого этого миропорядка.

Это позволяет разъяснить ещё одну причину, по которой парадоксальный «реваншизм без поражения» оказался чрезвычайно жизнеспособной конструкцией в российских условиях. Он порождён причинами сугубо внутренними, но поддержан внешней конъюнктурой. Хотя российско-американские отношения находились в 1990-е гг. в беспрецедентном для двух стран режиме «зрелого равенства»[39], это не помешало Вашингтону ни инициировать расширение НАТО, ни начать в Югославии без санкции ООН операцию “Noble Anvil” («Благородная наковальня»). Получалось, что какой бы уровень прагматизма ни демонстрировали определённые игроки внутри России, они обречены были столкнуться с враждебным непониманием не только среди иначе настроенных соотечественников, но и за пределами национальных границ. Посреди вспыхнувших повсюду костров геополитических амбиций даже позиция «трезвого реализма» (sober realism) стала казаться признаком слабости.

Тем не менее история человечества знает наряду с масштабными трагедиями и катастрофами и примеры чудес, когда цепочка тревожных событий вдруг прерывалась, даруя участникам распрей и войн новый (и подчас совершенно неожиданный) шанс. Это не значит, что стоит жить лишь ожиданием чуда, – какой бы популярной ни была надежда на авось или на того, кто, согласно знаменитому афоризму Миниха, напрямую управляет Россией. На Бога, как говорится, надейся, но сам не плошай. Возможно, путь к стратегическому успеху в обозримом будущем будет существенно легче не только у того, кто дальше продвинется в развитии цифровых технологий, но и у того, кто первым сможет освободить вполне себе естественный интеллект от тяжкого невротического груза. Этому учит нас хотя бы и популярная психологическая максима – первый шаг к здоровой и счастливой жизни всегда начинается с признания зависимости и утраты контроля над собой.

Автор: Кирилл Телин, кандидат политических наук, доцент факультета политологии Московского государственного университета имени М.В. Ломоносова

Множественность суверенности, или О бритве Оккама в российской политике
Даниил Аникин
«Золотую середину» между абсолютизацией власти и отказом от неё ради соблюдения универсальных норм можно попытаться нащупать, если вместо единого суверенитета мы получаем многообразие отдельных форм и видов.
Подробнее