Быстрее, чем кажется

Готов ли Запад воевать? Этот вопрос, который в последние три года всё чаще звучит из уст комментаторов, стоит разделить на две части. Собирается ли он воевать? Многочисленные заявления европейских и американских политиков, опросы общественного мнения, схемы развёртывания вооружённых сил США в Европе, которые при всей воинственной риторике официальных лиц НАТО пока не предполагают широкомасштабных боевых […]

Мар 1, 2025 - 11:44
 0
Быстрее, чем кажется

Готов ли Запад воевать? Этот вопрос, который в последние три года всё чаще звучит из уст комментаторов, стоит разделить на две части.

Собирается ли он воевать? Многочисленные заявления европейских и американских политиков, опросы общественного мнения, схемы развёртывания вооружённых сил США в Европе, которые при всей воинственной риторике официальных лиц НАТО пока не предполагают широкомасштабных боевых действий восточнее линии Одера[1], скорее говорят, что подобная перспектива остаётся за пределами горизонта принятия решений.

Однако способен ли Запад вести полноценную индустриальную (не экспедиционную и неопосредованную) войну в современных условиях, если обстоятельства резко изменятся? По этому поводу в экспертном сообществе высказываются разные соображения[2], полностью подтвердить или опровергнуть которые можно лишь эмпирически – по итогам военно-политического кризиса стратегического уровня, вероятность которого оценить сложно. Но перед исследователем всегда открыт извилистый и туманный путь исторических аналогий. Чтобы увидеть, как Запад в последний раз вёл себя перед лицом реальной опасности масштабного вооружённого конфликта в Европе, придётся отступить на век в прошлое.

 

Новое видение угроз

Параллели между современным международным пейзажем и картиной, которая сложилась в мире в период интербеллума 1918–1939  гг., трудно не заметить. Распад старой системы межгосударственных отношений; фрагментация глобальной экономики, которая, как казалось, уже встала на путь окончательной универсализации; появление за столом великих держав новых «неформатных» игроков с собственными интересами; наконец, кризис традиционного языка мировой политики, полное изменение представлений о допустимом и возможном, разрушение невидимой перегородки, которая отделяет внешнюю политику, сферу доминирования прагматизма, от политики внутренней, где продолжают бороться идеи и эмоции. Как заметил кембриджский профессор Джонатан Хэслэм, мир 1920–1930-х гг. вернулся в эпоху религиозных войн[3].

Недооценка этого контекста заставляла исследователей исходить из презумпции, что во главе европейских наций в преддверии Второй мировой войны стояли рационально мыслящие государственные деятели, которые не сильно отличались от созидателей Европейского концерта XIX века.

Они имели чёткое представление о национальном интересе и реализовывали его на международной арене.

Логика, вытекавшая из этого утверждения, приводила к внешне убедительным, но внутренне противоречивым выводам: угрозы европейской безопасности в межвоенные годы были очевидны, реальные способы их купирования не вызывали сомнений, нежелание или неумение британских и французских политиков прибегнуть к ним говорят об их интеллектуальном банкротстве или злой воле. Западная литература со времён выхода шеститомной «Второй мировой войны» Уинстона Черчилля склонялась к первому диагнозу. Советская, в целом следовавшая концепции отредактированной лично Иосифом Сталиным брошюры «Фальсификаторы истории» 1948 г., – ко второму. Эти заключения базировались на ошибочной предпосылке. Угрозы безопасности воспринимались западными элитами в ином свете. На кону стоял не только, а возможно не столько, европейский статус-кво, установленный Парижской мирной конференцией 1919 года[4].

Архитекторы Версальского порядка решали сложнейшую политическую головоломку, пытаясь совместить его стратегическое измерение (конструирование механизмов ликвидации очага военной опасности на континенте в виде германского экспансионизма) с переформатированием основ международной системы. В отличие от времён Венского конгресса, урегулирование первой проблемы не снимало автоматически вторую. Последовательность действий выглядела, скорее, обратной: умиротворение Германии должно было стать частным случаем новой глобальной модели межгосударственного взаимодействия. «Глобальный империализм, – пишет по этому поводу британский историк Адам Туз, – представлял собой новую радикальную силу и не был пережитком старого мира. По тому же отличительному признаку беспрецедентной представлялась проблема установления мирового господства “после империализма”… Война привела к возникновению не встречавшейся ранее проблемы мирового экономического и политического порядка, при этом исторической модели мирового господства, которая могла бы способствовать решению этой проблемы, не существовало»[5].

Парижская конференция практически не имела шансов окончиться успешно, что предопределило дурную славу выработанного ею мирного договора. Тем не менее он явился важным шагом в заданном направлении. Во второй половине 1920-х гг., после череды дипломатических и военных кризисов, европейцам при американской поддержке удалось приблизиться к решению задачи. Их усилиями заложен фундамент политического, стратегического и экономического доминирования Запада в масштабах всего мира. Оценивая в 1929 г. перспективы его укрепления, Черчилль, обычно сдержанно отзывавшийся о политических предприятиях, которые реализовывались без его прямого или косвенного участия, не скрывал оптимизма, называя комплекс соглашений, усовершенствовавших Версальский порядок, «великими договорами, обеспечивающими спокойствие цивилизации», «великолепными зданиями мира, прочно и непоколебимо возвышающимися на обоих берегах Атлантики, свидетельствующими о дружественных отношениях великих наций мира»[6].

Обновлённый либерализм вильсонианского извода постулировал универсальные ценности свободы и равенства наций и индивидов, демократизировал внешнюю политику, говорил об объединяющем значении мировой экономики, основанной на долларе, задавал понятную рамку политики в планетарном масштабе и выглядел как конкурентоспособная альтернатива образам будущего, которые предлагали поднимавшиеся идеологии. После 1917 г. социальная революция виделась такой же угрозой безопасности, как и внешняя агрессия, а присутствие на Западе заметного числа сторонников мирового коммунизма подогревало чувство уязвимости и неуверенности. С этой точки зрения вильсонианский либерализм нёс в себе выраженное охранительное начало: «Он не бросал прямого вызова европейской империи, расовым или культурным иерархиям или в конечном счёте преобладающим условиям государственного суверенитета. Вильсон стремился инициировать политический и моральный проект, который не выходил бы за рамки вестфальского международного порядка, но объединял бы независимые, самоуправляющиеся государства и народы посредством эволюции межправительственных норм и политических отношений»[7].

Вильсонианство акцентировало консенсус и сотрудничество в противовес конфликту, внешне- или внутриполитическому, и война как крайняя форма столкновения интересов и воль представляла собой экзистенциальную опасность для складывавшегося порядка. Как показал опыт, современный индустриальный вооружённый конфликт быстро преодолевал первоначальные локальные рамки, стремительно втягивал в себя новых участников, рвал самые тесные торговые, финансовые и культурные связи, практически не знал пределов разрушительности и за счёт тотального характера обращал в хаос все стороны общественной жизни. Революция выступала как его изнанка. Риску уничтожения подвергался не только демографический и экономический потенциал противоборствующих стран, но и сам их жизненный уклад.

Вся политическая надстройка Версальской системы имела главной целью искоренение войны как явления международных отношений.

Её создатели усвоили мысль, что ни один из традиционных инструментов обеспечения безопасности больше не работал. Считалось, что именно логика коалиционной политики европейских кабинетов начала XX века запустила роковую спираль эскалации. Новые механизмы создавались с колёс. Устав Лиги Наций, многосторонние гарантийные пакты и арбитражные соглашения, договор об отказе от войны в качестве орудия внешней политики (пакт Бриана-Келлога) – все институты, которые легли в основу системы коллективной безопасности, стремились прямо или опосредованно табуировать войну, сделать её ненужной, излишней и опасной для всех. Международное право должно было заменить силу оружия. Рост пацифизма в обществе придавал этим проектам дополнительную легитимность, но преобладающую роль всегда играл консенсус в верхах: повторение мировой войны грозит положить конец европейской цивилизации[8].

 

Демилитаризация Европы

Подобное целеполагание довольно рано привело политиков в Лондоне и Париже к мысли, что никакое нарушение Берлином условий мирного договора не стоит риска вооружённого конфликта с непредсказуемыми последствиями. Неуклюжая попытка французов заставить немцев почувствовать «твёрдую руку у себя на воротнике»[9], приведшая к временной оккупации Рура в 1923–1924 гг., лишь подтвердила моральную неготовность победителей использовать силу для обеспечения статус-кво. Стабильность конструируемого мирового порядка стояла во главе угла, и решать вопрос германского реваншизма предполагалось за счёт интеграции вчерашнего врага в новую систему отношений как её равноправного участника. Старые арсеналы поддерживали в боеготовом состоянии лишь из страха того, что эта попытка не удастся. Первые шаги Германии навстречу англо-французским инициативам, предпринятые в 1924–1925 гг., запустили процесс фактического демонтажа военных машин стран Антанты.

Франция обладала формально сильнейшими вооружёнными силами в мире, однако её действительный оборонный потенциал быстро сжимался. К концу десятилетия французская армия была лишь тенью самой себя в 1914 г.: после всех численных сокращений и уменьшений срока службы по призыву она превратилась в «костяк для проведения мобилизации и формирования армии военного времени»[10], практически утратив роль инструмента оперативного реагирования на угрозы безопасности в Европе. Ввиду дефицита ресурсов системная работа по боевой подготовке личного состава не велась. Престиж военного дела стремительно падал, что не позволяло эффективно привлекать в войска кадровых военных[11]. Глубокий демографический кризис рисовал перспективы дальнейшей стагнации французской армии, которая могла полагаться лишь на людские ресурсы колоний[12]. Однако активное рекрутирование уроженцев Африки было чревато отложенными последствиями для политической стабильности Империи.

Этой армии приходилось опираться на быстро устаревавшие арсеналы, которые имелись в её распоряжении в 1918 году. До середины 1930-х гг. ежегодные затраты на модернизацию и разработку новых образцов вооружения не превышали 10–12 процентов военного бюджета[13]. Необратимым последствием резкого падения государственного заказа стала обвальная деградация оборонной промышленности, впечатляющую картину которой рисует в воспоминаниях один из тогдашних руководителей военного министерства Третьей республики[14]. Частные предприятия, главный производитель вооружений, перестали обновлять основные фонды, степень износа которых к середине 1930-х гг. достигала 80 процентов. Авиастроение, на тот момент наиболее технологичная отрасль машиностроения, оставалось во Франции на кустарном уровне. За отдельными исключениями сталелитейные заводы прекратили изготавливать орудийную сталь. Полностью остановился выпуск снарядов к основным калибрам полевой артиллерии.

Естественный процесс реконверсии приобрёл во Франции характер распада промышленной базы вооружённых сил, сопровождавшегося нараставшим технологическим отставанием, утратой производственных компетенций, размыванием кадрового потенциала.

Армия и её нужды находились на периферии внимания политиков и общественности.

Проект создания линии Мажино и масштабные кораблестроительные программы 1920-х гг. были своего рода индульгенцией для дремавшего чувства национального величия. В остальном же царили настроения, описанные в начале 1930-х гг. Шарлем де Голлем: «Претерпев от жестокости силы, людские массы страстно ей сопротивляются… войну не только проклинают, её склонны считать устаревшей, и всем хочется, чтобы так было на самом деле. Такое усердие не обходится без заклинания бесов: для изгнания злого духа войны повсеместно раздаются шумные проклятия… О битвах не хотят вспоминать ничего, кроме крови, слёз и могил, забывая о величии, которым народы утешаются в своей скорби. Никому нет дела до Истории, черты которой иные искажают для того, чтобы вычеркнуть из неё войну»[15].

Схожие тенденции наблюдались и в Великобритании. К 1920 г. Лондон не только быстро и решительно провёл демобилизацию своей 3,5-миллионной армии, сократив её в 10 раз, но и демонтировал мобилизационный механизм создания массовых сухопутных сил, с трудом налаженный в 1914–1916 годы. Система промышленной кооперации, опробованная в годы войны, была быстро ликвидирована под лозунгом возвращения к модели business as usual[16]. Крупнейшие частные производители вооружений «Армстронг-Уитворт» и «Виккерс» не смогли эффективно перепрофилировать свои мощности и в середине 1920-х гг. оказались на грани банкротства, избежать которого удалось лишь путём их слияния. Новая компания отказалась от вертикальной интеграции производства, обособив своё военное подразделение, которое, таким образом, лишилось большей части ресурсов и с трудом справлялось с возложенными на него задачами реализации национальной программы танкостроения[17].

Британская ситуация, впрочем, имела свои особенности. В Лондоне считали, что в 1914 г. совершили ошибку, отойдя от традиционного курса «блестящей изоляции»[18]. По широко распространённому мнению, Великобритания забыла про своё положение единственной в полном смысле слова мировой державы с глобальными интересами, втянувшись в ненужный конфликт на континенте, «влипнув в грязь полей Фландрии», как образно выразился ведущий военный мыслитель страны Бэзил Лиддел Гарт. Суть своих сомнений он обобщил так: ключевой внешнеполитический актив Лондона – его Империя, защита и укрепление которой являются приоритетом; культ войны и насилия никогда не был присущ британской стратегической культуре, исторически предпочитавшей «непрямые действия» с опорой на механизмы проекции морской силы и использования экономических рычагов; само сохранение инструмента для прямого вовлечения Великобритании в европейскую сухопутную войну провоцирует напряжённость на континенте[19].

Вопреки мнению, доминировавшему в историографии второй половины XX века, Великобритания 1920–1930-е гг. не спешила разоружаться. Несмотря на международные ограничения и сокращение производственной базы военного судостроения, королевский флот получал больше кораблей, чем кто-либо из его основных конкурентов. Промышленное авиастроение в стране развивалось в первую очередь в интересах военно-воздушных сил, которые по темпам количественного и качественного роста вплоть до середины 1930-х гг. также соответствовали показателям других великих держав[20]. Если флот рассматривался как главный фактор связанности Империи и британского глобального присутствия, то авиацию с подачи Лиддел Гарта в Уайтхолле считали универсальным решением стратегической дилеммы, сыгравшей роковую роль в 1914 г.: она должна была сдержать германские амбиции, не давая французам надежды, что Лондон вновь создаст массовую армию и поддержит Париж в континентальном конфликте. Развивая военно-воздушные силы, Великобритания пыталась избежать рисков повторного втягивания в индустриальную войну[21].

В Америке после Вильсона возобладал изоляционизм. Потенциал страны для ведения индустриальной войны впечатлял и будоражил воображение иностранных наблюдателей, но внутри Соединённых Штатов идеи тотальной мобилизации оставались маргинальными[22]. Даже в побеждённой Германии мало кто хотел повторения опыта 1914–1918 годов. В начале 1930-х гг. избиратели голосовали за нацистов не столько потому, что сочувствовали их внешнеполитической программе, сколько по причинам внутриполитическим, которые вышли на первый план на фоне мирового экономического кризиса[23]. Скрытое перевооружение Германии в 1920-е гг. никогда не принимало угрожающего размаха и использовалось политиками скорее в качестве инструмента достижения политических договорённостей с Лондоном и Парижем. До прихода к власти нацистов ни население, ни промышленные и военно-политические элиты не ставили войну на повестку дня. На пути к вооружённому реваншу Гитлеру приходилось считаться с этим обстоятельством[24].

 

Контролируемая эскалация

Непосредственная подготовка к войне, предполагающая мобилизацию экономических и демографических ресурсов, обработку общественного мнения, активное коалиционное строительство, была для Запада экзистенциальным вызовом. Мировой кризис начала 1930-х гг. привёл к росту активности держав, недовольных существующим международным порядком. Опережающими темпами они создавали инструментарий силовой ревизии статус-кво. Экономическая фрагментация Запада открывала эпоху «наций, окружённых стенами» (формулировка Бенито Муссолини)[25] и конкурирующих друг с другом за рынки и ресурсы. Однако магистральной линией Лондона и Парижа оставалось сохранение архитектуры коллективной безопасности: ревизионистов собирались связывать пересекающимися многосторонними пактами безопасности, вовлекать в торговые отношения. Возможность изменения границ также не исключалась. Более того, соответствующий механизм предполагался самим Версальским договором.

Табуированным оставалось одно: планирование решений, исходя из перспективы войны, разговор с оппонентом на языке конфликта, иными словами – действия в логике стратегии.

Комментируя эту аберрацию, Эдвард Люттвак высказывает предположение, что её корнем стала природа властных систем в демократических странах, где талант политика «заключается именно в том, чтобы понимать общественное мнение и руководить им, а оно само привязано к обычной логике здравого смысла»[26], склонной избегать конфликта с непредсказуемым исходом и акцентирующей возможность консенсуса. Между тем современная историография убедительно показывает, что влияние пацифистских настроений и общественного мнения как такового на политику западных держав накануне Второй мировой войны не стоит переоценивать. Нежелание масс вновь воевать оставалось пассивной эмоцией, находившей различные формы выражения и в конечном итоге не безусловной[27]. Во главе угла неизменно оказывался подводимый политиками баланс результатов и рисков того или иного курса.

Вплоть до середины 1930-х гг. импульсы, исходившие от ревизионистов, оценивались в Лондоне и Париже как в целом некритические для целостности международного порядка и не требующие шагов, чреватых его дестабилизацией. Предполагалось, что существующие институты способны справиться с издержками более жёсткой линии, взятой Берлином, Римом и Токио. Ставка делалась на переговорный процесс под эгидой Лиги Наций: его итогом должен был стать согласованный формат снятия с Германии военных ограничений, сопряжённый с новой всеохватывающей схемой безопасности.

Находившиеся у власти во Франции правоцентристские правительства продолжали сокращать военные бюджеты. Инициированное в 1933 г. сближение с СССР, приведшее двумя годами позднее к заключению двустороннего пакта о взаимопомощи, никогда не рассматривалось французами с точки зрения военно-политического союза: речь шла лишь о балансировке системы коллективной безопасности за счёт создания в ней дополнительного центра тяжести в Восточной Европе[28]. В 1932 г., реагируя на усложнившуюся международную обстановку, Уайтхолл отменил т.н. десятилетнее правило, предусматривавшее планирование оборонных расходов с учётом перспективы невовлечения страны в крупный военный конфликт в ближайшие десять лет. Однако значительного роста британских вооружений не последовало. Ставку сделали на наращивание военно-воздушных сил, в которых видели залог того, что потенциальный противник не рискнёт напасть.

Начало открытого перевооружения Германии в марте 1935 г. было вызовом, который не мог игнорироваться: речь шла об окончательном сворачивании процесса разоружения, на протяжении десяти лет задававшего логику развития всей международной системы. Во Франции военные настаивали на запуске новых программ в области бронетехники, а также на «подготовке промышленной мобилизации», необходимой для приведения в чувство оборонной индустрии[29]. Им удалось добиться увеличения срока службы по призыву до двух лет, но прочие меры серьёзно буксовали. Левые и левоцентристские партии в парламенте блокировали увеличение военных расходов. Само руководство страны не было уверено, что игра стоит свеч: разность экономических потенциалов Франции и её возможного противника не позволяла надеяться на успех в гонке, участие в которой прочитывалось бы в Берлине как явный блеф и, таким образом, не улучшало переговорные позиции Парижа, но подталкивало бы немцев к тому, чтобы «дожать» оппонента в вопросах ревизии статус-кво[30].

Те же колебания наблюдались в Лондоне. Канцлер казначейства Невилл Чемберлен, игравший ключевую роль в правительстве, полагал, что следует ускорить перевооружение, чтобы не отстать от Германии, сохранить возможность её сдерживания и не оказаться в ситуации, когда немцы поставят Великобританию перед выбором между войной и уступками. Но даже внутри его партии идея наращивания военных расходов сталкивалась с возражениями. Накануне парламентских выборов 1935 г. премьер-министр Стэнли Болдуин заявлял, что «вопрос масштабного перевооружения не стоял, не стоит и не будет стоять» на повестке дня британского правительства, и опасался, что лейбористы обойдут консерваторов, обвинив их в подготовке войны[31]. Переоснащение ВВС шло своим чередом, опираясь на технику устаревших образцов[32]. Адмиралтейство довольствовалось заключением в июне 1935 г. военно-морского соглашения с Германией, которое давало немцам право построить флот, составляющий 35 процентов от британского, в обмен на принятие закреплённых международными конвенциями параметров тоннажа и орудий главного калибра[33].

И в Лондоне, и в Париже по-прежнему полагали, что перевооружение не должно наносить ущерб гражданской экономике и внешнеторговому балансу. Структура производства и потребления, система взаимоотношений между государством, бизнесом и профсоюзами не подлежали пересмотру, чреватому непредсказуемыми политическими последствиями. Чемберлен понимал, что развёртывание мобилизационных приготовлений в мирное время в конечном итоге вело к ситуации, когда вооружённый конфликт оказывался запрограммирован логикой развития военной экономики. «Мысль о том, что Британия, участвуя в гонке вооружений, может шаг за шагом прийти к чему-то похожему на военный коммунизм или тоталитаризм, а затем, по всей вероятности, оказаться втянутой в войну», внушала ему постоянную тревогу[34].

Лекарство от военной опасности могло оказаться хуже болезни, если бы разрушило социальный мир.

Чтобы всерьёз поколебать относительную уверенность хранителей статус-кво в правильности выбранного ими курса, Гитлеру потребовалось нанести сокрушающий удар по всей системе международных отношений. Занятие им в марте 1936 г. Рейнской демилитаризованной зоны перечеркнуло Локарнские соглашения 1925 г., обеспечивавшие неприкосновенность границ в Западной Европе. Вкупе с провалом Лиги Наций в сдерживании итальянской агрессии против Эфиопии эта акция означала демонтаж ключевых институтов коллективной безопасности. Международно-правовая конструкция, которая до сих пор, пусть и с переменной эффективностью, сохраняла рамку диалога между великими державами, оказалась, по сути, ликвидирована. Единственным реальным фактором европейской политики остались быстро увеличивавшиеся в ходе осуществления четырёхлетнего плана подготовки к войне германские вооружения. Столь серьёзное поднятие ставок уже требовало симметричного ответа.

 

«Изменить свою государственную природу»

К власти во Франции в это время пришла левая коалиция Народного фронта, чья внешнеполитическая и оборонная программа первоначально выглядела вполне традиционно. Тем более показательны шаги, которые сформированное ею правительство Леона Блюма начало предпринимать летом-осенью 1936 года. Парламент, где тон задавали социалисты, всегда акцентировавшие пацифизм и приверженность разоружению, одобрил крупнейшую в истории страны в мирное время программу перевооружения армии, авиации и флота на сумму в 14 млрд франков. Её реализация началась немедленно: был запущен механизм национализации частных предприятий, работавших на оборону, в промышленность пришли многомиллионные инвестиции, правительство открыло ранее старательно охранявшиеся валютные резервы для закупок стратегического сырья и товаров, а также развернуло беспрецедентную по масштабам работу по перебазированию целых отраслей в отдалённые районы страны[35].

Тем, кто годами опасался последствий милитаризации общественно-экономической жизни Франции, казалось, что сбываются их худшие страхи. Взрывной рост совокупного спроса запустил инфляционную спираль, что привело к девальвации франка. Дороговизна подстегнула социальный конфликт, ставший результатом столкновения интересов государства, капитала и труда. Бизнес-круги говорили о переходе Франции к большевизму и прямо саботировали промышленную реконструкцию. Профсоюзы срывали выполнение оборонного заказа, предполагавшего сверхэксплуатацию рабочей силы, и погружали страну в череду непрекращающихся забастовок. Правительство столкнулось с острой нехваткой специалистов: 65 процентов безработных, в которых не было недостатка на фоне продолжавшегося экономического кризиса, оказались бесполезны для предприятий, работавших на вооружённые силы[36]. Значительные закупки за рубежом грозили нарушить внешнеторговый баланс. Быстро рос бюджетный дефицит. Франция вступила в полосу нескончаемых политических кризисов, сопровождавшихся общественной поляризацией по основным вопросам внутренней и внешней политики.

Французские события вызывали тревогу по ту сторону Ла-Манша. Чемберлен испытывал на себе нараставшее давление тех, кто требовал решительных действий для купирования внешней угрозы. Кабинет министров одобрил новый план развития авиации, который стал первой полноценной программой, ориентированной на войну («Схема F»)[37], но его осуществление тяжело давалось промышленности. Командование ВВС сомневалось, что стране удастся обойтись без внутренней мобилизации, адмиралы использовали провал переговоров по морской конвенции как повод потребовать дополнительного финансирования. Эти идеи разделяли и в парламенте: в марте 1936 г. в Великобритании учреждён пост министра, ответственного за координацию вооружений, в котором многие увидели прообраз военного диктатора. К новому креслу открыто примеривался Черчилль, сделавший тему перевооружения ключевой в борьбе за возвращение во власть. О неизбежности войны он пока не говорил, но заявлял, что Лондон должен продемонстрировать «конкретное доказательство решимости углублять перевооружение», чтобы умерить воинственность Берлина[38].

Вооружиться настолько, чтобы сдержать Гитлера, но не превратить при этом Великобританию в «гарнизонное государство», – решение этой задачи требовало политического глазомера. Уайтхолл постепенно расшивал узкие места оборонного строительства. В начале 1937 г. Чемберлен резервировал 1,5 млрд фунтов стерлингов на перевооружение в течение ближайших пяти лет – максимум, который, как считалось, можно было себе позволить без внедрения чрезвычайных бюджетных механизмов. Бизнес, опасавшийся национализации, предпочёл пойти навстречу пожеланиям правительства. Это позволило избежать повторения в Великобритании французской ситуации со срывом оборонного заказа и конкуренции госсектора и частных производителей за ресурсы. Диалог с профсоюзами, опасавшимися деформации рынка труда в результате роста военного производства, снял социальное напряжение. Ряд гражданских предприятий в сфере авиа- и автомобилестроения начали переводиться в «теневой» режим, скрытно осваивая выпуск отдельных видов военной продукции небольшими партиями, чтобы при необходимости развернуть его. Королевский флот полностью загрузил свои кораблестроительные мощности[39].

Однако инфляционное давление всё ощутимее давало о себе знать наряду с рядом других экономических проблем. Чемберлен, который в 1937 г. возглавил правительство, был готов принять нараставшие риски социально-экономической стабильности лишь потому, что прокладывал путь к диалогу с Германией с позиции силы. Ни для Лондона, ни для Парижа перевооружение не являлось самоцелью. Западные политики охотно сняли бы его груз с плеч своих наций, если бы им удалось убедить Гитлера в невозможности добиться целей силой и заставить его «зафиксировать прибыль» и восстановить политико-правовой формат решения международных вопросов. Уступки немцам не исключались, но лишь в форме прямого диалога и взаимных обязательств. Эффективный военный инструментарий был необходим как гарантия, но не как стратегическое орудие: ни о каких реальных планах войны речи пока не шло. Британцы полагали, что им лишь нужно быть сильными «в моменте» – иметь возможность парировать любой германский удар, прежде всего за счёт превосходства в истребителях и создания сети радаров, чтобы затем перевести войну в затяжную фазу, шансов в которой у немцев не было. По их расчётам, с 1939–1940 гг. баланс военных возможностей неизменно смещался бы в пользу Великобритании. Оставалось продержаться не более трёх лет[40].

В марте 1938 г. Берлин снова поднял ставки, проведя аншлюс Австрии. Реакция Уайтхолла, бледная с дипломатической точки зрения, на деле оказалась решительной: Чемберлен заявил, что отныне нужды обороны получают абсолютный приоритет при распределении промышленных ресурсов. Начался переход к строительству военной экономики в мирное время. Был одобрен новый план развития ВВС («Схема L»), позволявший военным «получить столько самолётов, сколько удастся произвести за предстоящие два года», исходя из цифры в 12 тыс. машин. На верфях начали работу над двумя новыми линкорами водоизмещением 40 тыс. тонн каждый[41]. В то же время французы медленно, но верно выбирались из трясины, в которой оказались в 1936–1937 годы. Правительство Эдуара Даладье использовало чрезвычайные полномочия для наведения порядка в сфере военного производства и дисциплинирования профсоюзов. Жёсткой рукой были остановлены забастовки, в армию поступали первые партии новой техники, военные расходы составили 37 процентов государственного бюджета. Наблюдатели говорили о появлении в стране сильной власти якобинского типа[42]. Париж и Лондон стояли перед судьбоносным выбором. Канцлер казначейства в кабинете Чемберлена Джон Саймон предупреждал, что Великобритания не сможет противостоять Германии, если не «изменит свою государственную природу»[43].

Франко-британская стратегия в межвоенный период всегда исходила из необходимости избежать войны – сначала при помощи международных институтов, затем с опорой на силу. Но её реализация неизбежно вела к милитаризации обществ и самосознания элит. Весной-летом 1939 г. общественное мнение и в Великобритании, и во Франции, ещё недавно пацифистски настроенное, было вполне подготовлено к войне[44]. Чемберлен и Форин-офис, в прошлом осторожные в попытках не спровоцировать Германию и даже пошедшие на сомнительные с точки зрения стратегической пользы Мюнхенские соглашения, рвали с многолетней политикой невовлечения в континентальные дела и серьёзно рисковали, выдавая политические гарантии безопасности Польше, чем объективно лишь приближали начало столкновения.

Война, которую двадцать лет заклинаниями изгоняли из международной политики, ими же удерживалась в сознании людей, и, когда настал момент, она вновь начала диктовать свою волю.

 

* * *

Какие уроки для современной ситуации можно вынести из этой истории уже почти вековой давности?

Во-первых, демилитаризация социально-политической и экономической жизни Западной Европы – отнюдь не уникальное явление последних десятилетий. «Постгероическая эпоха» в умах там уже наступала, однако о ней быстро забыли, когда всерьёз запахло порохом.

Во-вторых, пацифизм общества не является объективным феноменом, и его не стоит рассматривать как фундаментальный фактор при принятии политических решений. Элиты считаются с ним, когда речь идёт о борьбе за голоса избирателей, но смело игнорируют его, если приходят к консенсусу о стратегических масштабах вызовов безопасности. В этой ситуации общественное мнение, ещё недавно антивоенно настроенное, быстро переходит на военные рельсы.

В-третьих, основные материальные проблемы подготовки демилитаризированной экономики к индустриальной войне, в принципе, преодолимы при наличии политической воли и самой возможности доступа (пусть затруднённой) к необходимым ресурсам.

В-четвёртых, скорость перемещения мировых игроков вверх по лестнице эскалации является результирующей большого числа факторов, не всегда очевидных стороннему наблюдателю. То, что кажется отступлением или проявлением слабости, может таковым отнюдь не являться.

Джордж Кеннан писал, что «в природе нет ничего более эгоцентричного, чем сражающаяся демократия. Она быстро становится жертвой собственной военной пропаганды. Затем она начинает придавать своему делу абсолютную ценность, и это искажает её восприятие всего остального»[45]. Приближение войны, осознанное как действительная угроза, снимает многие ограничения, которые могли казаться безусловными, и резко меняет характер действий политиков и поведение масс. В этой ситуации события начинают диктовать свою логику, которая подчас лишает мир последних шансов избежать падения в пропасть.

Автор: Александр Вершинин, кандидат исторических наук, старший научный сотрудник Центра междисциплинарных исследований ИНИОН РАН

Трамп и нефть
Руслан Никколов
Велико искушение проводить параллели между эпохой популярного у консерваторов Рейгана, позаимствовавшего у римлян концепцию «мира посредством силы», с президентством консервативного реформатора Трампа. Но при пристальном рассмотрении схожесть не подтверждается.
Подробнее